Рассказ этот — истинное происшествие. Случилось в Астрахани. Рассказал мне об этом актер-любитель. Вот что он рассказал.
Вот вы меня, граждане, спрашиваете, был ли я актером? Ну, был. В театре играл. Прикасался к этому искусству. А только ерунда. Ничего в этом нет выдающего, Конечно, если подумать глубже, то в этом искусстве много хорошего.
Скажем, выйдешь на сцену, а публика смотрит. А средь публики — знакомые, родственники со стороны жены, граждане с дому. Глядишь — подмигивают с партеру — дескать, не робей, Вася, дуй до горы. А ты, значит, им знаки делаешь — дескать, оставьте беспокоиться, граждане. Знаем. Сами с усами.
Но если подумать глубже, то ничего в этой профессии нету хорошего. Крови больше испортишь.
Вот раз ставили мы пьесу «Кто виноват?». Из прежней жизни. Очень это сильная пьеса. Там, значит, в одном акте грабители купца грабят на глазах у публики. Очень натурально выходит. Купец, значит, кричит, ногами отбивается. А его грабят. Жуткая пьеса.
Так вот поставили эту пьесу.
А перед самым спектаклем один любитель, который купца играл, выпил. И в жаре до того его, бродягу, растрясло, что, видим, не может роль купца вести. И, как выйдет к рампе, так нарочно электрические лампочки ногой давит.
Режиссер Иван Палыч мне говорит: — Не придется,— говорит,— во втором акте его выпущать. Передавит, сукин сын, все лампочки. Может,— говорит,— ты заместо его сыграешь? Публика дура — не поймет.
Я говорю: — Я, граждане, не могу,— говорю,— к рампе выйти. Не просите. Я,— говорю,— сейчас два арбуза съел. Неважно соображаю.
А он говорит: — Выручай, браток. Хоть на одно действие. Может, тот артист после очухается. Не срывай,— говорит,— просветительной работы. Все-таки упросили. Вышел я к рампе. И вышел по ходу пьесы, как есть, в своем пиджаке, в брюках. Только что бороденку чужую приклеил. И вышел. А публика хотя и дура, а враз узнала меня, — А,— говорят,— Вася вышедши! Не робей, дескать, дуй до горы.
Я говорю: — Робеть, граждане, не приходится — раз,— говорю,— критический момент. Артист,— говорю,— сильно под мухой и не может к рампе выйтить. Блюет.
Начали действие.
Играю я в действии купца. Кричу, значит, ногами от грабителей отбиваюсь. И чувствую, будто кто-то из любителей действительно мне в карман лезет.
Запахнул я пиджачок. В сторону от артистов.
Отбиваюсь от них. Прямо по роже бью. Ей-богу! — Не подходите, — говорю, — сволочи, честью прошу.
А те по ходу пьесы это наседают и наседают. Вынули у меня бумажник (восемнадцать червонцев) и к часам прутся.
Я кричу не своим голосом: — Караул, дескать, граждане, всерьез грабят.
А от этого полный эффект получается. Публика-дура в восхищении в ладоши бьет. Кричит: — Давай, Вася, давай. Отбивайся, милый. Крой их, дьяволов, по башкам.
Я кричу: — Не помогает, братцы! И сам стегаю прямо по головам. Вижу — один любитель кровью исходит, а другие, подлецы, в раж вошли и наседают.
— Братцы,— кричу,— да что ж это? За какое самое это страдать-то приходится? Режиссер тут с кулис высовывается.
Вижу — крики не помогают. Потому, чего ни крикнешь — все прямо по ходу пьесы ложится. Встал я на колени.
— Братцы,— говорю.— Режиссер,— говорю,— Иван Палыч. Не могу больше! Спущайте занавеску. Последнее,— говорю,— сбереженье всерьез прут! Тут многие театральные спецы — видят, не по пьесе слова — из кулис выходят. Суфлер, спасибо, из будки наружу вылезает.
— Кажись,— говорит,— граждане, действительно у купца бумажник свистнули.
Дали занавес. Воды мне в ковшике принесли. Напоили, — Братцы,— говорю.— Режиссер,—говорю,—Иван Палыч. Да что ж это,— говорю.— По ходу,— говорю,— пьесы ктой-то бумажник у меня вынул.
Ну, устроили обыск у любителей. А только денег не нашли. А пустой бумажник кто-то в кулисы кинул.